Подпишись и читай
самые интересные
статьи первым!

Георгий Владимов: биография. Роман "Генерал и его армия". Георгий владимов генерал и его армия Генерал и его армия владимов краткое содержание

Меня попросили написать об отце. К сожалению, мы были вместе очень мало – всего каких-то десять лет. Все годы меня не покидало чувство, что надо записывать все, о чем рассказывал отец, что это слишком значимо: память человеческая – штука ненадежная. Не записала. Теперь пишу по памяти, жалкие кусочки того, что запечатлелось, – но спасибо, что остались хоть они.

Как и когда мы с ним познакомились? Звучит, конечно, невероятно, но соответствует действительности – мы узнали друг друга только в 1995 году, на вручении отцу литературной премии «Русский Букер», когда мне было уже тридцать три года. А до этого были только письма. Письма в Германию из Москвы и обратно.

Как отец оказался в Германии?

В 1983 году по приглашению Генриха Бёлля отец уехал читать лекции в Кёльн. К тому времени уже лет десять в России у него ничего не издавалось. Ранее он стал председателем «Международной амнистии», писал письма в защиту Андрея Синявского и Юрия Даниэля, дружил с Андреем Сахаровым, Еленой Боннэр, Василием Аксеновым, Владимиром Войновичем, Беллой Ахмадуллиной, Фазилем Искандером, Булатом Окуджавой, Виктором Некрасовым, был знаком с Александром Солженицыным, Александром Галичем, Владимиром Максимовым, Сергеем Довлатовым, Юрием Казаковым, Юрием Любимовым, Владимиром Высоцким и многими другими. Постепенно он стал жить «поперек», а таких вещей советская власть спокойно выдержать, а уж тем более простить – не могла.

Потихоньку его выживали, травили: исключили из Союза писателей, куда он был принят еще в 1961 году; затем стали публиковать клеветнические статьи в «Литературной газете» (главный рупор СП тех лет), которые радостно приветствовали некоторые «писателя» (так их называл отец). А потом устроили слежку за его квартирой и гостями, ее посещавшими. Об этом отец пишет подробно в своем рассказе «Не обращайте вниманья, маэстро!».

Как могли ему простить глубочайшую внутреннюю независимость и самодостаточность? Как-то после своего возвращения в Россию он сказал мне: «Ты знаешь, не пойду я на это сборище, терпеть не могу любые тусовки, зачем тратить на это время? Писатель должен писать, а не болтать и тусоваться. Я всегда считал, что не нужно входить ни в какие партии и объединения, все это ерунда, – поэтому я всегда был беспартийным и свободным».

Так отец ответил на мой упрек – я упрекала его в том, что он не идет на какой-то очередной литературный вечер, где собиралась литературная элита тех лет и куда его пригласили заранее для вручения статуэтки Дон Кихота – «символа чести и достоинства в литературе».

Я же, испорченное дитя советской действительности, полагала, что там могут встретиться «полезные люди», которые помогут ему получить от государства хотя бы маленькую квартирку. Ведь получил же Владимир Войнович прекрасную четырехкомнатную квартиру в Безбожном переулке по указу Михаила Горбачева!

Как могли ему простить, к примеру, дружбу с опальным Сахаровым, когда от того знакомые отшатывались, как от чумного? Отец старался хоть чем-то помочь в те времена Андрею Дмитриевичу, иногда выступая даже в качестве его водителя. Вспоминается забавный (это он сейчас забавный!) случай, рассказанный отцом: во время поездки (кажется, в Загорск) внезапно оторвалась дверца любимого старенького отцовского «запорожца». Причем на полном ходу… Все замерли. А Сахаров всю оставшуюся дорогу невозмутимо держал злополучную дверцу, продолжая разговор на какую-то интересную для него тему.

С этим «запорожцем» была связана еще одна, более опасная история. Однажды во время загородной поездки мотор у машины вообще заглох, а когда отец заглянул в ее нутро, то обнаружил, что в бак для топлива засыпан почти килограмм сахарного песка, отчего машина и отказывалась ехать. Отец был уверен, что это не случайность, это сделано заинтересованными сотрудниками «бугра», как называли тогда вездесущую организацию, отвечающую за государственную безопасность СССР, но, конечно, прямых доказательств у него не было. С огромным трудом ему удалось очистить бак от этой гадости…

В 1981 году после допросов на Лубянке у отца случился первый инфаркт, потом новые допросы и намек на то, что допросы возобновятся. Все могло кончиться посадкой (лексикон тогдашних диссидентов). В это время отец уже начал писать «Генерала и его армию». Надо было спасать свое дело, свою жизнь. Спасибо Бёллю!

Но, уезжая из страны, отец не думал, что уезжает надолго, максимум на год. Через два месяца после приезда в Германию отец и Наташа Кузнецова (его вторая жена) по телевизору услышали указ Андропова о лишении его гражданства. Кооперативную квартиру Наташиной мамы они продали перед отъездом в Германию, а квартиру отца правление кооператива продало само, не спрашивая на то его разрешения.

Через друзей в издательстве «Текст», в котором выходила повесть отца «Верный Руслан», я узнала его немецкий адрес. Написала ему. Написала, что мне от него ничего не нужно – я уже вполне состоявшийся человек, врач, учусь в аспирантуре, есть квартира, друзья, но как это странно – на такой маленькой планете Земля живут два родных человека и ничего не знают друг о друге. Отец ответил, мы начали переписываться. В 1995 году он приехал в Москву на вручение Букера за роман «Генерал и его армия». Номинировал его журнал «Знамя», где печатались главы романа. Отец был очень благодарен сотрудникам «Знамени» за то, что именно они первыми способствовали возвращению его творчества на Родину. Он хотел, чтобы и последний его роман «Долог путь до Типперэри» был напечатан у них, журнал несколько раз давал анонс этому произведению. Увы! Только первая часть романа была напечатана, уже после смерти отца. Другие остались в замыслах; кое-что он рассказал мне.

Отец позвал на вручение премии и меня. Перед этим я побывала у него в гостях – в квартире Юза Алешковского, который пригласил отца пожить у него на все время его пребывания в Москве.

Своей квартиры у отца больше не было. Он остался бездомным. В 1991 году Горбачев своим указом вернул ему гражданство, но не жилье… Правда, в 2000 году Международный литературный фонд писателей предоставил отцу в аренду дачу в Переделкине. Отец очень любил эту не совсем свою дачу, но Господь мало позволил ему наслаждаться покоем и счастьем на Родине.

До этого дача много лет простояла пустая, потихоньку осыпаясь и рушась, в ней постоянно что-то где-то подтекало; отец смеялся и говорил, что живет в «Петергофе с большим количеством фонтанов». Это был двухэтажный кирпичный дом, больше смахивающий на барак, с четырьмя подъездами. Рядом с подъездом отца были подъезды, где жили Георгий Поженян, дочь Виктора Шкловского с мужем, поэтом Панченко. Третьего соседа я не помню.

История дачи была романтичной и печальной одновременно. Оказалось, что этот писательский дом построен на месте дачи актрисы Валентины Серовой. Ее дача была окружена небольшим садиком, сохранился маленький прудик, в котором, по преданию, она любила плавать. Отец говорил, что представляет себе, как Серова перед спектаклями купается в пруду и что-то тихо напевает. Тогда он и рассказал мне историю романа Серовой и маршала Рокоссовского, во время которого Сталина якобы спросили, как относиться к самому факту этой связи (оба были женаты). Сталин ответил коротко и исчерпывающе: «Завидовать!».

После развода Серовой и Симонова дача пришла в запустенье, Литфонд снес старый дом, построив дачу для писателей.

Во времена отца сад невероятно разросся, в него выходила дверь кухни с террасой. Стояли высокие темные деревья, трава заполонила все пространство. Пруд был затянут густой зеленой тиной, было мрачновато, летали страшно прожорливые комары. Отец все пытался как-то справиться с запустением: убрал сгнившие ветки, сломанные деревья, подстриг кусты, скосил кое-где траву, в окна его кабинета стало заглядывать солнце.

Георгий Владимов

Генерал и его армия

Простите вы, пернатые войска
И гордые сражения, в которых
Считается за доблесть честолюбъе.
Все, все прости. Прости, мой ржущий конь
И звук трубы, и грохот барабана,
И флейты свист, и царственное знамя,
Все почести, вся слава, все величье
И бурные тревоги грозных войн.
Простите вы, смертельные орудья,
Которых гул несется по земле…

Вильям Шекспир, «Отелло, венецианский мавр», акт III

Глава первая.

МАЙОР СВЕТЛООКОВ

Вот он появляется из мглы дождя и проносится, лопоча покрышками, по истерзанному асфальту - «виллис», «король дорог», колесница нашей Победы. Хлопает на ветру закиданный грязью брезент, мечутся щетки по стеклу, размазывая полупрозрачные секторы, взвихренная слякоть летит за ним, как шлейф, и оседает с шипением.

Так мчится он под небом воюющей России, погромыхивающим непрестанно громом ли надвигающейся грозы или дальнею канонадой, - свирепый маленький зверь, тупорылый и плосколобый, воющий от злой натуги одолеть пространство, пробиться к своей неведомой цели.

Подчас и для него целые версты пути оказываются непроезжими - из-за воронок, выбивших асфальт во всю ширину и налитых доверху темной жижей, тогда он переваливает кювет наискось и жрет дорогу, рыча, срывая пласты глины вместе с травою, крутясь в разбитой колее; выбравшись с облегчением, опять набирает ход и бежит, бежит за горизонт, а позади остаются мокрые прострелянные перелески с черными сучьями и ворохами опавшей листвы, обгорелые остовы машин, сваленных догнивать за обочиной, и печные трубы деревень и хуторов, испустившие последний свой дым два года назад.

Попадаются ему мосты - из наспех ошкуренных бревен, рядом с прежними, уронившими ржавые фермы в воду, - он бежит по этим бревнам, как по клавишам, подпрыгивая с лязгом, и еще колышется и скрипит настил, когда «виллиса» уже нет и следа, только синий выхлоп дотаивает над черной водою.

Попадаются ему шлагбаумы - и надолго задерживают его, но, обойдя уверенно колонну санитарных фургонов, расчистив себе путь требовательными сигналами, он пробирается к рельсам вплотную и первым прыгает на переезд, едва прогрохочет хвост эшелона.

Попадаются ему «пробки» - из встречных и поперечных потоков, скопища ревущих, отчаянно сигналящих машин; иззябшие регулировщицы, с мужественно-девичьими лицами и матерщиною на устах, расшивают эти «пробки», тревожно поглядывая на небо и каждой приближающейся машине издали угрожая жезлом, - для «виллиса», однако ж, отыскивается проход, и потеснившиеся шоферы долго глядят ему вслед с недоумением и невнятной тоскою.

Вот он исчез на спуске, за вершиной холма, и затих - кажется, пал он там, развалился, загнанный до издыхания, - нет, вынырнул на подъеме, песню упрямства поет мотор, и нехотя ползет под колесо тягучая российская верста…

Что была Ставка Верховного Главнокомандования? - для водителя, уже закаменевшего на своем сиденье и смотревшего на дорогу тупо и пристально, помаргивая красными веками, а время от времени, с настойчивостью человека, давно не спавшего, пытаясь раскурить прилипший к губе окурок. Верно, в самом этом слове - «Ставка» - слышалось ему и виделось нечто высокое и устойчивое, вознесшееся над всеми московскими крышами, как островерхий сказочный терем, а у подножья его - долгожданная стоянка, обнесенный стеною и уставленный машинами двор, наподобие постоялого, о котором он где-то слышал или прочел. Туда постоянно кто-нибудь прибывает, кого-нибудь провожают, и течет промеж шоферов нескончаемая беседа - не ниже тех бесед, что ведут их хозяева-генералы в сумрачных тихих палатах, за тяжелыми бархатными шторами, на восьмом этаже. Выше восьмого - прожив предыдущую свою жизнь на первом и единственном - водитель Сиротин не забирался воображением, но и пониже находиться начальству не полагалось, надо же как минимум пол-Москвы наблюдать из окон.

И Сиротин был бы жестоко разочарован, если б узнал, что Ставка себя укрыла глубоко под землей, на станции метро «Кировская», и ее кабинетики разгорожены фанерными щитами, а в вагонах недвижного поезда разместились буфеты и раздевалки. Это было бы совершенно несолидно, это бы выходило поглубже Гитлерова бункера; наша, советская Ставка так располагаться не могла, ведь германская-то и высмеивалась за этот «бункер». Да и не нагнал бы тот бункер такого трепету, с каким уходили в подъезд на полусогнутых ватных ногах генералы.

Вот тут, у подножья, куда поместил он себя со своим «виллисом», рассчитывал Сиротин узнать и о своей дальнейшей судьбе, которая могла слиться вновь с судьбою генерала, а могла и отдельным потечь руслом. Если хорошо растопырить уши, можно бы кой-чего у шоферов разведать - как вот разведал же он про этот путь заранее, у коллеги из автороты штаба. Сойдясь для долгого перекура, в ожидании конца совещания, они поговорили сперва об отвлеченном - Сиротин, помнилось, высказал предположение, что, ежели на «виллис» поставить движок от восьми местного «доджа», добрая будет машина, лучшего и желать не надо; коллега против этого не возражал, но заметил, что движок у «доджа» великоват и, пожалуй, под «виллисов» капот не влезет, придется специальный кожух наращивать, а это же горб, - и оба нашли согласно, что лучше оставить как есть. Отсюда их разговор склонился к переменам вообще - много ли от них пользы, - коллега себя и здесь заявил сторонником постоянства и, в этой как раз связи, намекнул Сиротину, что вот и у них в армии ожидаются перемены, буквально-таки на днях, неизвестно только, к лучшему оно или к худшему. Какие перемены конкретно, коллега не приоткрыл, сказал лишь, что окончательного решения еще нету, но по тому, как он голос принижал, можно было понять, что решение это придет даже не из штаба фронта, а откуда-то повыше; может, с такого высока, что им обоим туда и мыслью не добраться. «Хотя, - сказал вдруг коллега, - ты-то, может, и доберешься. Случаем Москву повидаешь - кланяйся». Выказать удивление - какая могла быть Москва в самый разгар наступления - Сиротину, шоферу командующего, амбиция не позволяла, он лишь кивнул важно, а втайне решил: ничего-то коллега толком не знает, слышал звон отдаленный, а может, сам же этот звон и родил. А вот вышло - не звон, вышло и вправду - Москва! На всякий случай Сиротин тогда же начал готовиться - смонтировал и поставил неезженые покрышки, «родные», то есть американские, которые приберегал до Европы, приварил кронштейн для еще одной бензиновой канистры, даже и этот брезент натянул, который обычно ни при какой погоде не брали, - генерал его не любил: «Душно под ним, - говорил, - как в собачьей будке, и рассредоточиться по-быстрому не дает», то есть через борта повыскакивать при обстреле или бомбежке. Словом, не так уж вышло неожиданно, когда скомандовал генерал: «Запрягай, Сиротин, пообедаем - и в Москву».

Москвы Сиротин не видел ни разу, и ему и радостно было, что внезапно сбывались давнишние, еще довоенные, планы, и беспокойно за генерала, вдруг почему-то отозванного в Ставку, не говоря уже - за себя самого: кого еще придется возить, и не лучше ли на полуторку попроситься, хлопот столько же, а шансов живым остаться, пожалуй, что и побольше, все же кабинка крытая, не всякий осколок пробьет. И было еще чувство - странного облегчения, даже можно сказать, избавления, в чем и себе самому признаться не хотелось.

Он был не первым у генерала, до него уже двое мучеников сменилось если считать от Воронежа, а именно оттуда и начиналась история армии; до этого, по мнению Сиротина, ни армии не было, ни истории, а сплошной мрак и бестолочь. Так вот, от Воронежа - самого генерала и не поцарапало, зато под ним, как в армии говорилось, убило два «виллиса», оба раза с водителями, а один раз и с адъютантом. Вот о чем и ходила стойкая легенда: что самого не берет, он как бы заговоренный, и это как раз и подтверждалось тем, что гибли рядом с ним, буквально в двух шагах. Правда, когда рассказывались подробности, выходило немного иначе, «виллисы» эти убило не совсем под ним. В первый раз - при прямом попадании дальнобойного фугаса - генерал еще не сел в машину, призадержался на минутку на КП командира дивизии и вышел уже к готовой каше. А во второй раз - когда подорвались на противотанковой мине, он уже не сидел, вылез пройтись по дороге, понаблюдать, как замаскировались перед наступлением самоходки, а водителю велел отъехать куда-нибудь с открытого места; а тот возьми и сверни в рощу. Между тем, дорога-то была разминирована, а рощу саперы обошли, по ней движение не планировалось… Но какая разница, думал Сиротин, упредил генерал свою гибель или опоздал к ней, в этом и была его заговоренность, да только на его сопровождавших она не распространялась, она лишь с толку сбивала их, она-то и была, если вдуматься, причиной их гибели. Уже подсчитали знатоки, что на каждого убитого в эту войну придется до десяти тонн истраченного металла, Сиротин же и без их подсчетов знал, как трудно убить человека на фронте. Только бы месяца три продержаться, научиться не слушаться ни пуль, ни осколков, а слушать себя, свой озноб безотчетный, который чем безотчетнее, тем верней тебе нашепчет, откуда лучше бы загодя ноги унести, иной раз из самого вроде безопасного блиндажа, из-под семи накатов, да в какой ни то канавке перележать, за ничтожной кочкой, - а блиндаж-то и разнесет по бревнышку, а кочка-то и укроет! Он знал, что спасительное это чувство как бы гаснет без тренировки, если хотя б неделю не побываешь на передовой, но этот генерал передовую не то что бы сильно обожал, однако и не брезговал ею, так что предшественники Сиротина не могли по ней слишком соскучиться, - значит, по собственной дурости погибли, себя не послушались!

В правление Союза писателей СССР

Когда на Западе появилась и стала распространяться моя повесть «Верный Руслан», вы спохватились, много ли достигли долгим битьем «Трех минут молчания», - или просто рука устала? - вы сочли ошибкою и саму травлю, и статус «неугодного», каким я всегда для вас был, и вы призвали меня «вернуться в советскую литературу». Я вижу теперь, какую цену должен был заплатить за это возвращение. Простодушный г-н Хёльмбакку, желая вас порадовать, пишет, что очень доволен переводом «Руслана» и отзывами норвежской прессы, - и какую ж занозу вгоняет в ваши партийные сердца! Ну, разумеется, политика не по его части, ему всё равно, где появляется русская проза - в «Гранях» или в «Дружбе народов»; там, где он видит литературу, там вы - политику и ничего больше, кто же дальтоник? Я мог бы попросить его переписать пригласительное письмо, чтоб никакой «Руслан» не упоминался, вас бы это устроило? - но для меня бы означало: отказаться от собственной книги; на унижение я не пойду. И так как вам не расстаться с вашей природой, а мне - со своей, то это моё письмо к вам - последнее. Отдавали вы себе отчет, куда призывали меня «вернуться»? В какой заповедный уголок бережности и внимания? Туда, где по семи лет дожидаешься издания книги, после того как её напечатал первый журнал в стране (дети, родившиеся в тот год, как раз пошли в школу, выучились читать)? Где любой полуграмотный редактор и после одобрения вправе потребовать любых купюр, пускай бы они составляли половину текста (не анекдот - письма ко мне М. Колосова)? И где независимый суд в 90 случаях из ста (а если произведение критиковалось в печати, то в ста случаях) примет сторону государственного издательства и подтвердит в решении, что надо уложиться в «габариты повести»? Литературоведы, не знающие этого термина, обратитесь к судье Могильной - она знает! Чего не претерпишь ради великого российского читателя, - да если была нужда терпеть, говорить с ним из-под пресса, постылым языком раба Эзопа. Разумеется, каждый предпочтёт издаваться на родине, где его тиражи свободно расходятся, а не тащатся в микродозах через самую надёжную в мире границу, и всё же - нет проблемы неизданных авторов, есть проблема - не решающихся издаться. Десять лет назад, в письме IV съезду, я говорил о наступлении эпохи Самиздата - и вот она кончается, другая идет, куда более продолжительная, эпоха Тамиздата. Да он всегда и был, Тамиздат, ненавистная для вас палуба в океане, на которую усталый пилот мог посадить машину, когда не принимали отечественные аэродромы. Но ведь советовал вам изгнанник, а вы не слушали: «Протрите циферблаты! - ваши часы отстали от века», впору уже не о палубе говорить - о целых островах, если не материке. И попробуйте не посчитаться с нарастающей жаждой читателя, который, в отличие от вас, текстом интересуется, а не выходными данными, - всё меньше у него охоты разбирать седьмые-восьмые копии, он хочет иметь - книгу. Россия всегда была страною читателя - и такого, что в семи водах испытан, в бессчетных огнях. Чем ему только мозги не пудрили - и казенной хвалою, и списками сталинских, в Лету канувших лауреатов, и постановлениями об идеологических ошибках, и докладами ваших секретарей, и всевозможными анафемами, и публицистикой «знатных сталеваров», - и всё же не сплошь запудрили; выстояла, выкристаллизовалась лучшая его часть, знающая цену честной, не фальшивой книге. Этот читатель, помимо своей основной обязанности - просто читать, - принял ещё оброк, наложенный временем, сохранять книги от физической смерти, и тем бережней, чем рьяней их изымают. Тридцать лет он хранит Есенина, пока не дождался переиздания, ещё хранит машинописного Гумилева, уже хранит - «Ивана Денисовича» в «Роман-газете», принял на сохранение - «В окопах Сталинграда» с библиотечным штампом: зачитал ли, украл, выпросил? - но уберег от гильотинного ножа. Вы предлагали мне «определиться», сделать выбор, - но, боюсь, он не между Тамиздатом и Тутиздатом, он - между читателем и вами. Между ним, кто хранил и мои «новомировские» комплекты, переплетал - без надежды, что издадут, и на северных флотах - переписывал от руки в тетрадки, - и между вами, кто не выполнил передо мною элементарных обязанностей профессионального союза. Ваше бюро пропаганды не рекомендовало читателям встречаться со мною, ваша правовая комиссия не вступилась за мои права, попранные издательством «Советская Россия», знакомство с иностранной комиссией вполне исчерпывается эпизодом с приглашением от «Гильдендаля». А могло ли иначе быть? Могли б вы на йоту отступить от главного своего предназначения? Как заведомо отвергаются проекты вечного двигателя, так должно отбросить все попытки руководить литературным процессом. Литературой управлять нельзя. Но можно помочь писателю в его труднейшей задаче, а можно и повредить. Могучий наш союз неизменно предпочитал второе, бывши - и оставаясь полицейским аппаратом, вознесшимся высоко над писателями и из которого раздаются хриплые понукания и угрозы - и если б только они. Не стану зачитывать присталинский список - кому союз, вернейший проводник злой воли власть предержащих, да со своей ещё ревностной инициативой, первоначально оформил дела, обрёк на мучения и гибель, на угасание в десятилетиях несвободы, - слишком длинно, более 600 имён, - и вы оправдаетесь: это ошибки прежнего руководства. Но при каком руководстве - прежнем, нынешнем, промежуточном - «поздравляли» с премией Пастернака, ссылали - как тунеядца Бродского, зашвыривали в лагерный барак Синявского и Даниэля, выжигали треклятого Солженицына, рвали из рук Твардовского журнал? И вот, не просохли еще хельсинкские чернила, новые кары - изгоняя моих коллег по Международному ПЕН-клубу. Да что нам какой-то там ПЕН, когда уж мы двух нобелевских лауреатов высвистели! - и как не воскликнуть словами третьего: «Лучших сынов Тихого Дона поклали вы в эту яму!» Ну, может быть, хватит? Опомнимся? Ужаснемся? Так ведь для этого, по крайней мере, Фадеевым надо быть. Но, травя, изгоняя все мятущееся, мятежное, «неправильное», чуждое соцреалистическому стереотипу, всё то, что и составляло силу и цвет нашей литературы, вы и в своем союзе уничтожили всякое личностное начало. Есть оно - в человеке ли, в объединении, - и теплится надежда: на поворот к раскаянию, к возрождению. Но после размена фигур положение на доске упростилось до крайности - пешечное окончание, серые начинают и выигрывают. Вот предел необратимости: когда судьбами писателей, чьи книги покупаются и читаются, распоряжаются писатели, чьи книги не покупаются и не читаются. Унылая серость, с хорошо разработанным инструментом словоблудия, затопляющая ваши правления, секретариаты, комиссии, лишена чувства истории, ей ведома лишь жажда немедленного насыщения. А эта жажда - неутолима и неукротима. Оставаясь на этой земле, я в то же время и не желаю быть с вами. Уже не за себя одного, но и за всех, вами исключенных, «оформленных» к уничтожению, к забвению, пусть не уполномочивших меня, но, думаю, не ставших бы возражать, я исключаю вас - из своей жизни. Горстке прекрасных, талантливых людей, чьё пребывание в вашем союзе кажется мне случайным и вынужденным, я приношу сегодня извинения за свой уход. Но завтра и они поймут, что колокол звонит по каждому из нас, и каждым этот звон заслужен: каждый был гонителем, когда изгоняли товарища, - пускай мы не наносили удара, но поддерживали вас своими именами, авторитетом, своим молчаливым присутствием. Несите бремя серых, делайте, к чему пригодны и призваны - давите, преследуйте, не пущайте. Но - без меня. Билет № 1471 возвращаю.

Самым первым моим занятием после поступления и начала занятий на филфаке была лекция по "Введению в литературоведение". Предмет этот два семестра (а потом еще один - уже на пятом курсе) нам читал доцент, которого звали Валентин Иванович. Начинал свою педагогическую деятельность Валентин Иванович в 50-е годы. Вскоре после моего выпуска он умер от рака. Но обучая наш курс, был еще полон решимости бороться до конца. Не с раком, а с врагами мировой революции.

Валентин Иванович был "твердым искровцем", что на родине Ленина, в университете расположенном на площади 100-летия со дня рождения Ленина прямо напротив Ленинского мемориала и носящего имя его отца, Ильи Ульянова, было в порядке вещей. Валентин Иванович очень трепетно относился к теории литературы, особенно начиная с Лессинга, и его сакраментальное высказывание "Лаокоон не только плаЩет, но и криЩит" (Валентин Иванович не выговаривал звук "ч") вырезалось ножами на партах многими поколениями студентов в течение десятилетий. История русской литературы для Валентина Ивановича заканчивалась Шолоховым, а зарубежной - Хемингуэем (напомню, дело было во второй половине 1990-х). Все, что писалось позже в России, для Валентина Ивановича не то что бы не существовало, но не имело существенной ценности. Имена и названия кое-какие он, конечно, слышал, но сам не читал и от нас не требовал. Впрочем, для этого существовали другие предметы и другие преподаватели, а его главной задачей было научить нас отличать ямб от хорея, а особо одаренных - еще и пиррихий от спондея.

Валентин Иванович смертельно ненавидел роман Владимова "Генерал и его армия", который как раз в год моего поступления в университет получил Букеровскую премию. "Власов - предатель" - громыхал Валентин Иванович, четко выговаривая каждый звук, благо фонемы "ч" в этом высказывании не было. Для стойкого приверженца марксистского литературоведения факт, что главный герой книги - предатель, автоматически зачислял в предатели и автора произведения, сама же книга неизбежно рассматривалась как идеологическая диверсия.

А на четвертом курсе русскую литературу 2-й половины 20 века нам преподавала доцент, которую звали Татьяна Петровна. На теорию и методологию литературоведения Татьяна Петровна придерживалась взглядов, диаметрально противоположных воззрениям Валентина Ивановича, склоняясь по большей части к постструктурализму (что не мешало Татьяне Петровне и Валентину Ивановичу вместе выпивать на кафедральных праздниках). Добрались мы с ней и до Владимова. "Генерала и его армию", конечно, в подробностях не разбирали, зато на "Верным Русланом" провели не одну пару. "Верного Руслана" Татьяна Петровна считала вершиной современной русской литературы. Не "Факультет ненужных вещей" Домбровского и даже не "Жизнь и судьбу" Гроссмана, и уж конечно не "Один день Ивана Денисовича" ("Солженицын - тот же соцреализм, только с противоположным идеологическим знаком" - внушала студентом нового поколения Татьяна Петровна), а именно "Верного Руслана". Мне же повесть показалась надуманной, фальшивой и написанной настолько безупречным языком, будто автором ее был инопланетянин, в совершенстве освоивший земные наречия, но о земном существовании знавший исключительно по библиотечным выпискам. После сдачи экзамена в аспирантуру (а я, напомню, занимался литературой 20 века, хотя и другого периода - 1920-х годов), к этой литературной мертвечине я никогда не возвращался. До "Генерала и его армии".

Тот же безупречный язык. Прекрасный, как классическая латынь - и такой же мертвый. И персонажи все как один - живые мертвецы. Инопланетяне. "Звездные войны", императоры, рыцари-предатели... Вопреки убежденности тех, кто роман не читал, генерал Андрей Власов, ассоциирующийся у Владимова со святым мучеником Андреем Стратилатом, возникает на страницах романа всего несколько раз, эпизодически и по большей частью не как самостоятельно действующее лицо, а в раздумьях главного героя - генерала Кобрисова.

Нельзя не отдать должное мастерству писателя. Владимов как художник угодил и критикам-формалистам, и читателям-марксистам (если брать в расчет метод анализа, а не идеологию). Марксисты не могут не оценить, как живо выписаны персонажи: и главный герой - генерал Кобрисов, сложный, противоречивый, сомневающийся, заблуждающийся, но в основе своей - достойный уважения; и подлец-смершевец Светлооков, и карьерист-ординарец Донской, и "Платон Каратаев" Великой Отечественной, носитель народной крестьянской правды - ординарец Шестериков, и тщеславные, карикатурные "герои войны" от Хрущева до Жукова и бесфамильного, но незабытого Брежнева. С другой стороны, сторонники формального анализа, несомненно, должны оценить словесное мастерство писателя: хитро сконструированная композиция (точкой отсчета повествования становится отзыв генерала Кобрисова из армии, и от этой исходной позиции раскручивается в обратной ретроспекции повествование - к форсированию Днепра, к битве за Москву, и дальше вглубь - к предвоенному аресту генерала), выверенный язык, умело стилизованный под речь персонажа, выдвигаемого в данный момент на первый план (просторечие Шестерикова, казуистика Светлоокова, сочетание солдафонства с начитанностью у главного героя Кобрисова) и характерный для Владимова, узнаваемый сразу прием употребления грамматических конструкций в переносном значении (особенно единственного числа существительных в значении множественного). И юмор есть в книге, даже с сатирически-саркастическим заострением - причем в эпизодах, связанных с пребыванием Кобрисова в застенках Лубянки ("Спросят, кто написал "Мертвые души", говорите: "Не знаю". Гоголя не выдавайте. Зачем-то же им это нужно, если спрашивают"). И есть "прямой авторский голос" - жесткий, ироничный, голос не публициста, но летописца:

"Победы маршала Жукова, покрывшие грудь ему и живот панцырем орденов, не для наших слабых перьев. (...) Треть миллиона похоронок получит Россия в первую послевоенную неделю - и за то навсегда поселит Железного маршала в в своем любящем сердце!"

Меня совершенно не напрягает, что Советская армия показана сборищем дегенератов под палкой у кровопийц из спецслужб, человек, ее предавший - героем, а вражеский генерал Гудериан - мудрецом и святым в одном лице, перечитывающим в декабре 1941-го в захваченной Ясной Поляне "Войну и мир" Толстого. (Хотя мой дед служил в лыжном батальоне и погиб в 1944-м). Меня, как студента, изначально предпочитавшего поструктуралистское литературоведение марксистскому, в этой книге напрягает совсем другое. Претензия на документальность. Мол, была вся советская военная литература мифом, а я вам правду расскажу, и теперь вы, как машинистка, перепечатывавшая Томасу Манну "Иосифа и его братьев", узнаете, как все было на самом деле. А ведь "Генерал и его армия" - такой же миф, как повести Казакевича или романы Бондарева. Причем повести у Казакевича были великолепные, а романы Бондарева - плохие. Не рискну назвать "Генерала и его армию" плохой книгой - слишком хорошо она сделана. Но и хорошей книгой ее назвать язык не повернется. Для пропагандистского мифа, какую бы идеологию он бы не обслуживал, много чести.

Не знаю, был ли недописанный сталинистский эпос Шолохова "Они сражались за Родину" ближе к "правде жизни", чем завершенный антисталинский роман Владимова (роман Шолохова, между прочим, тоже начинался с выхода на свободу несправедливо арестованных в ходе армейских чисток советских военачальников, о чем в 50-е годы в СССР говорить было, мягко говоря, сложнее, чем в 90-е в ФРГ, куда Владимов ко времени издания "Генерала и его армии благополучно перебрался на ПМЖ), но художественной правды в нем определенно было больше. Как, впрочем, и в "антисоветской", запрещенной "Жизни и судьбе" Гроссмана. И через двадцать-тридцать лет обстоятельство, был ли автор книги членом КПСС и депутатом Верховного Совета СССР или же диссидентом-эмигрантом, вряд ли будет волновать читателя. Да и писателя тоже. Владимов давно уже на том свете (он умер в тот же год, что и мой преподаватель Валентин Иванович). И ТАМ, где он сейчас, судить его будут отнюдь не литературоведы, вне зависимости от их методологической (марксистской ли, постструктуралистской ли) ориентации.

Георгий Владимов - писатель, литературный критик. Самыми значимыми произведениями этого автора является роман «Генерал и его армия», повести «Верный Руслан» и «Большая руда». Каковы отзывы об этих книгах? В чем особенность прозы Владимова?

Биография

Владимов Георгий Николаевич родился в 1931 году. Отец и мать были филологами. Будущий писатель рано осиротел. После смерти родителей воспитывался в семье писателя Дмитрия Стонова.

Георгий Владимов окончил юридический факультет, однако после получения диплома решил посвятить себя литературе. В начале семидесятых его критические статьи приобрели известность. В эти же годы обязанности редактора журнала «Новый мир» выполняет Георгий Владимов.

Биография этого писателя тесно связана с социально-политическим положением, царившем в стране в брежневскую эпоху. Как известно, эти годы были неблагоприятны для творчества авторов, предпочитающих поднимать в своих сочинениях острые вопросы.

Раннее творчество

В 1960 году, после посещения Георгий Владимов написал повесть, вызвавшую резонанс в обществе. Произведение называется «Большая руда». В годы, когда была создана повесть, среди советских интеллигентов уже стала проявляться некоторая оппозиция. Она имела скрытый характер и выражалась, как правило, в чтении и обсуждении литературы, не соответствующей советской идеологии. В программу так называемых шестидесятников вошла и «Большая руда».

Следующее произведение Георгий Владимов опубликовал лишь через девять лет. «Три минуты молчания» - именно так называется вторая повесть автора, который в конце шестидесятых уже относился к категории «запрещенных», - полностью была издана спустя тридцать пять лет после написания. Произведение имеет исповедальный характер. В книге отражены будни рыболовного лайнера. Прежде чем написать повесть, писатель несколько месяцев проработал матросом на мурманском сейнере.

«Верный Руслан»

Манера письма Владимова была оценена критиками. Особенности его прозы - достоверность, лиричность, обличительные мотивы. В 1975 году вышла в свет повесть «Верный Руслан». Рассказ о преданном охраннике советского лагеря был опубликован впервые в ФРГ.

Книга повествует о том, как собака охраняет человека от себя подобных. О том, как она контролирует жизнь одних двуногих, находящихся под надзором других. Владимов рассказал о трагичности времени, в котором жил. Но сделал это под особым ракурсом.

Запрещенная деятельность

Стремление Владимова осветить темы, на которые в советском обществе говорить было опасно, привело к тому, что его исключили из Союза писателей. Литературная и общественная деятельность на этом, безусловно, не закончилась.

Писатель в конце семидесятых руководил организацией, запрещенной в стране. Называлось это объединение «Международная амнистия». Как и другие советские авторы, которых отказывались издавать на родине, герой этой статьи публиковал свои сочинения за рубежом. А в 1982 году, дабы избежать ареста, писатель Георгий Владимов эмигрировал.

Стоит больше внимания уделить книге, которая уже упоминалась в статье. В 1994 году завершил написание самого знаменитого произведения Георгий Владимов. «Генерал и его армия» - нашумевший роман. Споры о достоверности фактов, которые легли в основу этого произведения, критики ведут и сегодня.

«Генерал и его армия»

За этот роман автор был удостоен Перед присуждением награды вокруг книги велись литературные диспуты. Вызваны они были тем, что в произведении Владимова война освещена с необычной точки зрения. Один из критиков отметил, что мнение о книге ошибочное. Впечатление о том, что действия романа происходят в Советском Союзе в начале сороковых годов, обманчиво. Ведь отечественной истории неизвестен генерал по имени Кобрисов. Городов Мырятина и Предславля в СССР тоже никогда не было. Роман Владимова, по мнению критика О. Давыдова, вообще, нельзя назвать историческим.

В произведении «Генерал и его армия» изображены психологические проблемы, пристрастия и предрассудки, связанные с судьбой автора. Военные реалии, которые присутствуют в романе, играют роль некоего антуража, оттеняющего несвязанные с ВОВ события из жизни писателя.

По мнению Олега Давыдова, осуждать Владимова за использование недостоверных данных нельзя. Роман «Генерал и его армия» - произведение не историческое, а скорее автобиографическое. Какие вопросы поднял автор в нашумевшей книге?

Героя романа вызывает главнокомандующий. Кобрисов совершил некий проступок, за который должен понести наказание. Но в последний момент ситуация меняется. Его поступок увенчался успехом, и он с радостью возвращается. Таков сюжет книги. Идея ее заключается в том, что есть высший суд. И это, по мнению Давыдова, главная мысль книги. Военные события - лишь фон, с помощью которого писатель выразил свою идею. Впрочем, в книге присутствуют как вымышленные персонажи, так и реальные.

Германия

В эмиграции писатель продолжил литературную и общественную деятельность. Два года проработал в журнале «Грани». В период перестройки его произведения постепенно начали появляться в отечественных журналах.

В 1990 году Владимов восстановил советское гражданство. В начале двухтысячных годов проживал в легендарном писательском поселке на юго-западе столицы. Скончался Владимов Георгий Николаевич в октябре 2003 года. Похоронен писатель в Москве, на кладбище в Переделкино.

Включайся в дискуссию
Читайте также
Пьер и мари кюри открыли радий
Сонник: к чему снится Утюг, видеть во сне Утюг что означает К чему снится утюг
Как умер ахилл. Ахиллес и другие. Последние подвиги Ахиллеса